Бунин

Николай гогольшинель

ШИНЕЛЬ . В одном департаменте служил неприметный чиновник Акакий Акакие­вич Башмачкин, «низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщи­нами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидаль­ным». Чин он имел маленький - титулярного советника, над которым, как известно, вечно подтрунивают. На день его рождения по православному календарю приходились имена довольно странные: матушке его предложи­ли назвать младенца Моккием, Соссием или в честь мученика Хоздазата. Перевернули страницу - а там Трифилий, Дула и Варахсий. Решили назвать в честь отца Акакием.

В департаменте он служил давно и всё в одной должности «чиновника для письма». Ему не оказывалось никакого уважения, начальники обходи­лись с ним «холодно-деспотически», сторожа даже не глядели на него, «как будто бы через приемную пролетела простая муха». Молодые чиновники посмеивались над ним, отпускали шутки, но Акакий Акакиевич только про­износил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» Служил он мало сказать ревностно - нет, он служил с любовью: «там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир». Выписывая осо­бенно любимые буквы - «буквы фавориты*, он даже причмокивал от удо­вольствия. Однажды какой-то добрый начальник, желая вознаградить Акакия Акакиевича за долгую службу, приказал дать ему работу поважнее, чем простое переписывание,- «дело состояло только в том, чтобы переме­нить заглавный титул да переменить кое-где глаголы из первого лица в тре­тье». Это так утомило Акакия Акакиевича, что он попросил лучше дать ему переписать что-нибудь.

Ничего, кроме службы, для него не существовало. Одет он был кое-как, к мундиру вечно что-нибудь прилипало, «сенца кусочек или какая-нибудь ниточка», ел он, совершенно не замечая вкуса еды, ел «с мухами и со всем тем, что ни посылал Бог на ту пору». Все мысли его были о ровных строчках, и «если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная морда помещалась ему на плечо и напускала ноздрями целый ветер в щеку, тогда только замечал он, что он не на середине строки, а скорее на середине улицы». Акакий Акакиевич был вполне доволен судьбой: написавшись всласть (уже дома, для своего удовольствия), он ложился спать, улыбаясь при мысли о завтрашнем дне.

Так и прожил бы Акакий Акакиевич до глубокой старости, если бы не одно бедствие. Есть в Петербурге враг всех тех, кто, как Башмачкин, по­лучает всего четыреста рублей жалования в год, враг этот - северный мороз. С недавних пор стал чувствовать Акакий Акакиевич, что спина его уж боль­но мерзнет. Осмотрев свою видавшую виды шинель, он увидел, что на спине она совсем истерлась и подкладка расползлась. Шинель нужно было спасать, и сделать это мог один Петрович - одноглазый портной из кре­постных, который довольно удачно починял старые чиновничьи шинели,- разумеется, когда не был пьян. Взбираясь по залитой помоями лестнице, Акакий Акакиевич решил, что не даст Петровичу за починку более двух рублей. «А я вот, к тебе, Петрович, того…- начал он. Надо сказать, что изъ­яснялся он большей частью предлогами, наречиями и такими частицами, которые никакого значения не имеют,- Шинель то, сукно…» Рассмотрев шинель на свет, Петрович вынес приговор: «Нельзя поправить: худой гар­дероб!» Как ни умолял Акакий Акакиевич, Петрович был непреклонен: кусочки ткани для ремонта найти можно, да пришить их нельзя - «дело совсем гнилое», придется шить новую шинель. «При слове “новую” у Акакия Акакиевича затуманило в глазах, и все, что ни было в комнате, так и пошло пред ним путаться».

Дождавшись воскресенья, он опять отправился к Петровичу: после субботы тому нужно будет опохмелиться, Акакий Акакиевич даст ему гри­венничек, авось, портной станет посговорчивее. Действительно, после суб­боты Петрович «сильно косил глазом», гривенник с благодарностью взял, но насчет шинели остался тверд: «Извольте заказать новую».

Поняв, что без новой шинели не обойтись, Акакий Акакиевич совершен­но пал духом. За несколько лет ему удалось скопить сорок рублей; нужны были еще сорок. Он решает уменьшить обычные расходы: «изгнать упо­требление чаю по вечерам, не зажигать по вечерам свечи… ходя по улицам, ступать как можно осторожнее… чтобы не истереть скоровременно подме­ток…» Приняв решение шить новую шинель, Акакий Акакиевич сделался даже как-то живее, тверже характером, «как человек, который уже определил и поставил себе цель». Каждый месяц он наведывался к Петровичу, чтобы поговорить о шинели. Совершенно неожиданно директор назначил Акакию Акакиевичу наградных больше, чем обычно, и дело пошло скорее. Вместе с Петровичем они купили сукно, коленкор на подкладку (но такой, что лучше шелка) и кошку на воротник, которую издали всегда можно было принять за куницу (сама куница была уж очень дорога).

Петрович потрудился на славу - шинель оказалась впору. Портной был так доволен своим произведением, что даже вышел с клиентом на улицу, чтобы со стороны полюбоваться шинелью.

В департаменте все выбежали в швейцарскую смотреть шинель Акакия Акакиевича. Поздравив его, чиновники намекнули, что обновку не мешало бы «вспрыснуть». Бедный Башмачкин начал было уверять, что это совсем не новая шинель, но его выручил какой-то чиновник, сказав, что он сегодня именинник и зовет всех к себе вечером на чай. Акакий Акакиевич уже не­сколько лет не выходил вечером на улицу. Он шел, разглядывая витрины магазинов, и удивлялся всему выставленному там. Именинник «жил на большую ногу»: лестница освещалась фонарем, квартира находилась на втором этаже. В передней Акакий Акакиевич увидел шинели, среди которых были даже с бобровыми воротниками или с бархатными отворотами. Он чувствовал себя здесь неловко, не зная, куда девать руки, ноги «и всю фигуру свою». После двух бокалов шампанского ему стало немного веселее, но все равно, задерживаться здесь не хотелось.

Акакий Акакиевич шел по темному городу в веселом расположении духа, как вдруг увидел каких-то людей. «А ведь шинель то моя!» - сказал один из них. Башмачкин собрался крикнуть на помощь, но ему тут же пристави­ли ко рту кулак «величиной с чиновничью голову». С него сняли шинель, дали пинка, и он упал в снег. Рано утром Акакий Акакиевич отправился с жалобой к приставу, но тот, вместо того, чтобы принять меры, стал рас­спрашивать, отчего Акакий Акакиевич так поздно шел домой и не заходил ли он в какой-нибудь непорядочный дом. Башмачкин сконфузился, тем дело и кончилось.

В департаменте рассказ Акакия Акакиевича о грабеже тронул всех, ре­шили даже «скинуться» ему на новую шинель, но тут, как нарочно, «делали складчину» на директорский портрет и для Акакия Акакиевича собрали- сущую безделицу. Ему посоветовали обратиться «к одному значительному лицу». Бедняге с большим трудом удалось пробиться на прием к «значи­тельному лицу». Генерал, хоть и был в душе добрым человеком, привык начинать разговор с низшими тремя фразами: «Как вы смеете? Знаете ли вы, с кем говорите? Понимаете ли, кто стоит перед вами?»

Акакий Акакиевич уже заранее чувствовал робость перед ним и на во­прос: «Что вам угодно?» - начал так невразумительно, с присущей ему «свободой языка» излагать суть дела, прося разыскать шинель, что генерал, разгневавшись, не только произнес свои обычные грозные фразы, но и за­топал ногами. Акакий Акакиевич не помнил, как вышел на улицу. На сле­дующий день у него началась сильная горячка. В бреду он видел то Петро­вича, который шил ему шинель с какими-то западнями для воров, то грозного генерала. Через несколько дней бедный Акакий Акакиевич умер. В департаменте только на четвертый день заметили его отсутствие, послали за ним сторожа и узнали, что Акакия Акакиевича «четвертого дня похоро­нили». На следующий день на его месте уже сидел новый чиновник…

Но история на этом не заканчивается. Вскоре по Петербургу пронеслись слухи, что у Калинкина моста стал показываться по ночам призрак - «мерт­вец в виде чиновника», который ищет какую-то утерянную шинель и сди­рает с плеч прохожих шинели, «не разбирая чина и звания». Один из депар­таментских чиновников видел привидение своими глазами и узнал в нем Акакия Акакиевича.

Что касается «значительного лица», то после ухода Башмачкина он по­чувствовал к нему какое-то сожаление, мысль о маленьком чиновнике стала даже тревожить генерала. Неделю спустя он послал узнать, нельзя ли как-то помочь этому просителю; ему донесли, что Акакий Акакиевич умер. От этой вести генерал весь день был не в духе, но к вечеру развеялся у приятеля, где собралось приятное общество.

Однажды, отправляясь к одной знакомой даме, к которой он испытывал «совершенно приятельские отношения», генерал вдруг почувствовал, что кто-то весьма крепко ухватил его за воротник. Обернувшись, он не без ужаса узнал Акакия Акакиевича. «…Рот мертвеца покривился и, пахнувши на него страшною могилою, произнес такие речи: «А! так вот ты наконец!

Наконец я тебя того, поймал за воротник! твоей-то шинели мне и нужно! не похлопотал об моей, да еще и распек,- отдавай же теперь свою!» Генерал, не помня себя от страха, скинул шинель и приказал кучеру гнать во весь дух.

Это происшествие произвело на генерала такое впечатление, что он теперь реже стал говорить подчиненным: «Как вы смеете, понимаете ли, кто перед вами?» С этих самых пор чиновник-мертвец больше не появлялся - видно, генеральская шинель оказалась ему впору.

В 1842 году Николай Васильевич Гоголь написал небольшое произведение «Шинель», которым завершил цикл своих «Петербургских повестей». Дата первой публикации — 1843 год. В повести ведется повествование о жизни и смерти «маленького человека», судьба которого так похожа на миллионы других несчастных судеб жителей России девятнадцатого века.

Вконтакте

Главная сюжетная линия

История создания произведения и кто его главные герои . В начале 30-х годов 19 столетия Гоголь услышал юмористический рассказ о страданиях бедного чиновника, мечтавшего о дорогом ружье, долго копившем на него и скоропостижно умершем от горя после его потери.

Данные события и стали основой для создания повести. «Шинель» жанр имеет комически-сентиментальной повести о серой, лишенной радости жизни простых петербургских чиновников. Изложим краткое содержание.

Первая часть. Знакомство с главным персонажем

Повествование начинается со сведений о рождении и оригинальном наречении имени главному герою. Мать, после предложенных нескольких причудливых имен из святок, решила дать новорожденному имя его отца Акакий Акакиевич Башмачкин . Далее автор подробно описывает кем был герой, чем занимался в жизни: был небогат , служил титулярным советником , в обязанности которого входило скрупулезное переписывание бумаг .

Свою однообразную работу Башмачкин любил, выполнял с усердием и другого занятия для себя не желал. Жил от зарплаты до зарплаты, имея скудное пропитание и самые необходимые для жизни вещи.

Важно! Башмачкин был очень смиренным и добрым человеком. Молодые сослуживцы никогда не считались с ним, даже более того – всячески над ним издевались. Но это не могло нарушить душевного покоя главного героя, он никогда не реагировал на оскорбления, а тихо продолжал свою работу.

Поход к портному

Сюжет повести довольно простой, в ней рассказывается о том, как главный герой сначала приобрел шинель , а затем ее потерял . Однажды Башмачкин обнаружил, что его шинель (пальто со складками на спине, форменная одежда госслужащих в 19 веке) сильно износилась, а в некоторых местах вовсе порвалась. Чиновник поспешил к портному Петровичу, чтобы тот смог залатать верхнюю одежду.

Подобно приговору звучит отказ портного в починке старой шинели и совет приобрести новую. Для бедного чиновника с годовым жалованием около 400 рублей сумма в 80 рублей, требуемая для пошива новой шинели, была просто неподъемной.

Башмачкин копит на обновку

Половина суммы у героя была накоплена – откладывалась ежемесячно по копейке с каждого рубля. Другую половину он решает приобрести путем экономии: отказывается от ужина, ходит на цыпочках, чтобы не портить подметки на обуви, а дома носит один халат с целью экономии на белье и стирке. Неожиданно на службе выдают премию на 20 рублей больше ожидаемой суммы, что ускоряет процесс шитья обновки.

Новая шинель и ее похищение

Портной мастерски выполняет заказ Башмачкина , который, наконец, становится счастливым обладателем шинели из хорошего сукна с кошкой на воротнике. Окружающие замечают обновку, радуются за героя и поздравляют, а вечером приглашают на чай в дом к помощнику столоначальника.

Акакий приходит на вечер , хотя чувствует себя там неловко: такое мероприятие ему непривычно. Остается в гостях до полуночи. По пути к дому на безлюдной площади его останавливают неизвестные люди и снимают с плеч новую шинель.

Обращение к приставу и посещение «значительного лица»

На следующий день несчастный Акакий Акакиевич Башмачкин направляется за помощью к частному приставу , но поход не увенчался успехом. В департаменте, где все сочувствуют горю и пытаются помочь. По совету сослуживцев главный герой обращается к «значительному лицу», которое, желая произвести впечатление на присутствующего у него в кабинете приятеля, грубо обращается с Башмачкиным, чем повергает несчастного в шок и беспамятство. Расстроенный титулярный советник бредет по холодному Петербургу в своей потрепанной одежде, простужается и серьезно заболевает.

Смерть и появление привидения

Через несколько дней в бреду и горячке Акакий Акакиевич умирает. После его смерти в городе появляется привидение, по внешнему описанию похожее на покойного, ведущего охоту за шинелями прохожих.

Однажды по дороге домой «значительное лицо» встречает призрак Башмачкина, который с криком набрасывается на генерала, пытаясь отобрать шинель. После этого случая, появления привидения-мертвеца совершенно прекращается.

Другие герои

Помимо Акакия Акакиевича в повести присутствуют портной Петрович и «Значительное лицо», описание которых помогает автору глубже раскрыть натуру Башмачкина. Характеристика героев позволяет понять особенности того времени.

Акакий Акакиевич:

  • внешность: пожилой человек 50 лет, небольшого роста, с лысиной на голове , бледным цветом лица. Не придает значения своей одежде, носит потрепанные и выцветшие вещи;
  • отношение к работе: ревностно относится к своим обязанностям , никогда не прогуливает работу. Для него переписывание бумаг — наивысшее наслаждение в жизни. Даже после работы Акакий Акакиевич брал бумаги домой для упражнения в писании;
  • характер: незлобивый, робкий и пугливый. Башмачкин — бесхарактерная личность , не умеющая постоять за себя. Но в то же время это воспитанный, спокойный человек, не позволяющим себе сквернословия и ругани, главными его добродетелями были искренность и чистосердечие;
  • речь: говорит бессвязно и непонятно, употребляя большей частью и предлоги;
  • жизненная позиция: домосед, живущий в своем мирке , не интересующийся развлечениями и общением. Несмотря на жалкое существование, любит свою работу, доволен своей жизнью и умеет радоваться мелочам.

Возвращение Башмачкина в полночь домой

Портной Григорий Петрович:

  • бывший крепостной с рябым одноглазым лицом, часто ходил с голыми ногами, как принято было у портных во время работы;
  • род занятий: искусный мастер , ответственно относящийся к выполнению заказов. Своим клиентам помогал выбрать материал для изделия, советовал, делал скидки, особенно когда был пьян.
  • характер: любил выпить, за что часто был бит собственной женой. Трезвый Петрович – это несговорчивый и грубый человек, пьяный – более уступчивый, мягкий. Очень гордился своими изделиями, любил важничать и «заламывать» цены.

«Значительное лицо»

  • генерал в летах с мужественной богатырской наружностью;
  • отношение к своему положению: стал значительным не так давно, поэтому всеми силами пытался изобразить из себя важного человека . Пренебрежительно относился к людям, младшим по званию, и вел себя подобающим образом с равными по чину;
  • характер: хороший отец семейства, строгий и требовательный начальник. Грубо обращается с низшими по рангу людьми, держит их в страхе. На самом деле, это добрый человек, переживает, что обидел Башмачкина.

Внимание! Хотя главный персонаж был неприметным человеком, с первого взгляда казался абсолютно ненужным в обществе, жизнь его оказывала большое влияние на окружающих.

Только такие смиренные люди могут разбудить нашу уснувшую совесть. Из повести видно, что некоторые из сослуживцев, видя незлобие и покорность Башмачкина, перестали издеваться над ним. В тихой жалобе на жестокое обращение они смогли расслышать: «Я брат ваш». Да и сам «значительное лицо», после долгих мук совести из-за несправедливого обращения с Акакием Акакиевичем, встречи с привидением покойного, стал более снисходительно и по-доброму относится к подчиненным.

Шинель. Николай Гоголь.

Шинель, гоголь, краткое содержание

Вывод

После написания «Шинели», где Гоголь выступил в защиту прав личности каждого «маленького человека», идея гуманизации нашла свое отражение в произведениях других известных писателей. Произведение оказало значительное влияние на развитие критического в России 40-х годов.

В департаменте... но лучше не называть, в каком департаменте. Ничего нет сердитее всякого рода департаментов, полков, канцелярий и, словом, всякого рода должностных сословий. Теперь уже всякий частный человек считает в лице своем оскорбленным всё общество. Говорят, весьма недавно поступила просьба от одного капитан-исправника, не помню какого-то города, в которой он излагает ясно, что гибнут государственные постановления и что священное имя его произносится решительно всуе. А в доказательство приложил к просьбе преогромнейший том какого-то романтического сочинения, где чрез каждые десять страниц является капитан-исправник, местами даже совершенно в пьяном виде. Итак, во избежание всяких неприятностей, лучше департамент, о котором идет дело, мы назовем одним департаментом . Итак, в одном департаменте служил один чиновник ; чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидальным... Что ж делать! виноват петербургский климат. Что касается до чина (ибо у нас прежде всего нужно объявить чин), то он был то, что называют вечный титулярный советник, над которым, как известно, натрунились и наострились вдоволь разные писатели, имеющие похвальное обыкновенье налегать на тех, которые не могут кусаться. Фамилия чиновника была Башмачкин. Уже по самому имени видно, что она когда-то произошла от башмака; но когда, в какое время и каким образом произошла она от башмака, ничего этого неизвестно. И отец, и дед, и даже шурин и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах, переменяя только раза три в год подметки. Имя его было Акакий Акакиевич. Может быть, читателю оно покажется несколько странным и выисканным, но можно уверить, что его никак не искали, а что сами собою случились такие обстоятельства, что никак нельзя было дать другого имени, и это произошло именно вот как. Родился Акакий Акакиевич против ночи, если только не изменяет память, на 23 марта. Покойница матушка, чиновница и очень хорошая женщина, расположилась, как следует, окрестить ребенка. Матушка еще лежала на кровати против дверей, а по правую руку стоял кум, превосходнейший человек, Иван Иванович Ерошкин, служивший столоначальником в сенате, и кума, жена квартального офицера, женщина редких добродетелей, Арина Семеновна Белобрюшкова. Родильнице предоставили на выбор любое из трех, какое она хочет выбрать: Моккия, Сессия, или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. «Нет, – подумала покойница, – имена-то всё такие». Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте; вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахасий. «Вот это наказание, – проговорила старуха, – какие всё имена; я, право, никогда и не слыхивала таких. Пусть бы еще Варадат или Варух, а то Трифилий и Варахасий». Еще переворотили страницу – вышли: Павсикахий и Вахтисий. «Ну, уж я вижу, – сказала старуха, – что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий». Таким образом и произошел Акакий Акакиевич. Ребенка окрестили, причем он заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы предчувствовал, что будет титулярный советник. Итак, вот каким образом произошло всё это. Мы привели потому это, чтобы читатель мог сам видеть, что это случилось совершенно по необходимости и другого имени дать было никак невозможно. Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько ни переменялось директоров и всяких начальников, его видели всё на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове. В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения. Сторожа не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приемную пролетела простая муха. Начальники поступали с ним как-то холодно-деспотически. Какой-нибудь помощник столоначальника прямо совал ему под нос бумаги, не сказав даже: «перепишите», или: «вот интересное, хорошенькое дельце», или что-нибудь приятное, как употребляется в благовоспитанных службах. И он брал, посмотрев только на бумагу, не глядя, кто ему подложил и имел ли на то право. Он брал и тут же пристраивался писать ее. Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто всё переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» – и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным...

Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, – нет, он служил с любовью. Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники; но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу. Впрочем, нельзя сказать, чтобы не было к нему никакого внимания. Один директор, будучи добрый человек и желая вознаградить его за долгую службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье; именно из готового уже дела велено было ему сделать какое-то отношение в другое присутственное место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул да переменить кое-где глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно, тер лоб и, наконец, сказал: «Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь». С тех пор оставили его навсегда переписывать. Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало. Он не думал вовсе о своем платье: вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор. Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице, на что, как известно, всегда посмотрит его же брат, молодой чиновник, простирающий до того проницательность своего бойкого взгляда, что заметит даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка, – что вызывает всегда лукавую усмешку на лице его.

Знаменитые слова Ф.Достоевского о том, что «все мы вышли из гоголевской шинели » подразумевали, что любая русская демократическая литература опирается в основном на повесть Н.Гоголя «Шинель» . Именно в этой повести главным литературным героем выступил не граф и не царь, а самый обыкновенный маленький человек, чиновник, писарь, ничем не примечательный. В этой статье я предлагаю вниманию читателей краткое содержание гоголевской повести «Шинель»

Н.Гоголь Шинель: Краткое содержание .

Жил был на свете чиновник. Он служил в одном из департаментов писарем. В его обязанности входило просто переписывать тексты. Он годами делал одно и то же — красиво переписывал. Вся его забота была — это красивые строчки. Он по-своему любил свою работу. У него даже были любимые буквы! Звали чиновника Акакий Акакиевич Башмачкин.

Надо сказать, что когда Акакий родился, то ему очень долго подбирали имя. Почему-то все имена попадались странные: Хоздазад, Варахасий, Павсикахий и т.д. Подобные имена решили не использовать, а назвать мальчика в честь отца — Акакием. Гоголь описывает Акакия Акакиевича так: «низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица, что называется геморроидальным» . Акакий Акакиевич одевался безвкусно и плохо. Вот как Гоголь описал одежду главного героя: «…вицмундир… не зеленого, а какого-то рыжевато-мучного цвета, к которому все время что-нибудь липнет» . Акакия Акакиевича никто не любит и не уважает. Над ним смеются и подтрунивают. Иногда шутки сотрудников переходили даже в издевательство. Но главный герой не отвечал на колкие выпады сослуживцев.

Жил Акакий Акакиевич очень скромно. На всем экономил. Не позволял себе какие-либо развлечения. Питался не вкусно, но дешево. В принципе главного героя повести все в жизни устраивало. Но со временем наступил такой момент, когда старая шинель Акакия Акакиевича совсем стала никудышной. Она больше не грела «чиновника для письма» . Кстати сказать, именно эта самая шинель была в последнее время особым предметом сильных насмешек сослуживцев.

Холод заставил Акакия Акакиевича отправиться к знакомому портному Петровичу, который много пил и был бывшим крепостным. Акакий Акакиевич попросил Петровича отремонтировать старую шинель. Но портной, видя насколько сильно сгнила ткань, на отрез отказался принять шинель на переделку и предложил сшить новую за 150 рублей. Надо сказать, что жалованье Акакия Акакиевича за год составляло 400 руб. Для него 150 рублей — это очень большая сумма. Поэтому наш герой решил подойти к Петровичу в более подходящий момент. Подходящим моментом Акакий Акакиевич счел тогда, когда Петрович был подвыпившим. Он всячески попытался уговорить портного, но Петрович не уговорился даже на нетрезвую голову. Акакию Акакиевичу пришлось смириться с ситуацией и начинать копить деньги на новую шинель.

За несколько лет чиновник для письма смог накопить всего лишь 40 рублей. Он откладывал каждый грош, он отказался от чая и свечей по вечерам, старался беречь подметки обуви, сократить посещения к прачке. Чтобы белье не изнашивалось, дома Акакий Акакиевич ходил в одном только халате.

Но наконец настал момент, когда необходимая сумма накопилась. Вместе с Петровичем Акакий Акакиевич покупают ткань на шинель. Вместо шелкового подклада купили коленкор, а на воротник вместо куницы приобрели кошку. Через две недели Петрович вручил новенькую шинель Акакию Акакиевичу. Этот день Гоголь назвал «торжественный днем » в жизни главного героя. Петрович же чувствует торжественность момента ничуть не меньше. Он одевал Акакия Акакиевича с особым чувством, а когда тот вышел на улицу, то портной побежал за ним вслед, чтобы полюбоваться результатом своего труда.

Когда Акакий Акакиевич появился в департаменте в новой шинели, то сбежались почти все товарищи по работе, чтобы поглазеть на такое важное событие. Сослуживцы стали требовать, что обновку «надо впрыснуть» . Но Акакий Акакиевич всячески стал отказываться и отговариваться от данной затеи. Вдруг нашелся среди сотрудников чиновник, пригласивший всех к себе ради такого случая. Поскольку Акакий Акакиевич получился виновником торжества, то вынужден был пойти на этот вечер. Но на этом празднике главному герою не комфортно. Даже выпив шампанского, Акакий Акакиевич постарался незаметно уйти с вечеринки в свою честь.

По дороге домой на Акакия Акакиевича нападают, сильно избивают, а шинель крадут. После случившегося главный герой отправился к частному приставу. Кое-как он попал на прием. Но пристав не открыл дела и не начал поиски воров. Главный герой пришел на работу крайне огорченным. Сослуживцы ему посоветовали обратиться за помощью к «значительному лицу». Акакий Акакиевич внял совету и пробрался с огромным трудом на прием к генералу. Однако генерал решил, что подобная просьба маленького человека выглядит фамильярно и, сильно негодуя, выгнал Акакия Акакиевича вон. Окончательно расстроенный и потерявший всякую надежду вернуть дорогую шинель, главный герой вернулся домой. За время этого пути Акакий Акакиевич успел сильно простудиться. Болезнь вызвала у него бред. В видениях чиновник письма видит Петровича, что шьет ему шинель и генерала, который топает ногами от негодования. Так Акакий Акакиевич умирает. В департаменте о его смерти узнают только тогда, когда вспоминают, а именно на 4-ый день после смерти.

После этих событий по городу стали расползаться слухи о том, что якобы в районе Калинкина моста ходит приведение в образе чиновника. Мертвый чиновник ищет якобы шинель и потому забирает ее у каждого прохожего. Призрак не смотрит на чины и на звания. Не смотрит на дешевизну или дороговизну шинелей.

Генерал, что так жестоко обошелся с Акакием Акакиевичем, между тем остыл и даже пожалел бедолагу. Он послал к нему человека и получил известие о смерти. Генерал огорчился. Но уже на ужине у приятеля забыл о несчастном.

Как-то раз генерал отправился к знакомой даме в гости. Вдруг он почувствовал, что кто-то схватил его за воротник шинели. Генерал обернулся и узнал в приведении Акакия Акакиевича. Мертвый чиновник требовал у генерала шинель. Отнял ее и исчез.

После этого мистического случая генерал сильно изменился по отношению к людям. Его спесь и высокомерие куда-то испарились, исчезла грубость по отношению к подчиненным.

Говорят, что призрак чиновника у моста с того момента исчез.

Таково краткое содержание повести «Шинель » Н.Гоголя .

Отличной всем подготовки в учебном процессе!

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Николай Васильевич Гоголь
Шинель

В департаменте… но лучше не называть, в каком департаменте. Ничего нет сердитее всякого рода департаментов, полков, канцелярий и, словом, всякого рода должностных сословий. Теперь уже всякий частный человек считает в лице своем оскорбленным всё общество. Говорят, весьма недавно поступила просьба от одного капитан-исправника, не помню какого-то города, в которой он излагает ясно, что гибнут государственные постановления и что священное имя его произносится решительно всуе. А в доказательство приложил к просьбе преогромнейший том какого-то романтического сочинения, где чрез каждые десять страниц является капитан-исправник, местами даже совершенно в пьяном виде. Итак, во избежание всяких неприятностей, лучше департамент, о котором идет дело, мы назовем одним департаментом . Итак, в одном департаменте служил один чиновник ; чиновник нельзя сказать чтобы очень замечательный, низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек и цветом лица что называется геморроидальным… Что ж делать! виноват петербургский климат. Что касается до чина (ибо у нас прежде всего нужно объявить чин), то он был то, что называют вечный титулярный советник, над которым, как известно, натрунились и наострились вдоволь разные писатели, имеющие похвальное обыкновенье налегать на тех, которые не могут кусаться. Фамилия чиновника была Башмачкин. Уже по самому имени видно, что она когда-то произошла от башмака; но когда, в какое время и каким образом произошла она от башмака, ничего этого неизвестно. И отец, и дед, и даже шурин и все совершенно Башмачкины ходили в сапогах, переменяя только раза три в год подметки. Имя его было Акакий Акакиевич. Может быть, читателю оно покажется несколько странным и выисканным, но можно уверить, что его никак не искали, а что сами собою случились такие обстоятельства, что никак нельзя было дать другого имени, и это произошло именно вот как. Родился Акакий Акакиевич против ночи, если только не изменяет память, на 23 марта. Покойница матушка, чиновница и очень хорошая женщина, расположилась, как следует, окрестить ребенка. Матушка еще лежала на кровати против дверей, а по правую руку стоял кум, превосходнейший человек, Иван Иванович Ерошкин, служивший столоначальником в сенате, и кума, жена квартального офицера, женщина редких добродетелей, Арина Семеновна Белобрюшкова. Родильнице предоставили на выбор любое из трех, какое она хочет выбрать: Моккия, Сессия, или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. «Нет, – подумала покойница, – имена-то всё такие». Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте; вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахасий. «Вот это наказание, – проговорила старуха, – какие всё имена; я, право, никогда и не слыхивала таких. Пусть бы еще Варадат или Варух, а то Трифилий и Варахасий». Еще переворотили страницу – вышли: Павсикахий и Вахтисий. «Ну, уж я вижу, – сказала старуха, – что, видно, его такая судьба. Уж если так, пусть лучше будет он называться, как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий». Таким образом и произошел Акакий Акакиевич. Ребенка окрестили, причем он заплакал и сделал такую гримасу, как будто бы предчувствовал, что будет титулярный советник. Итак, вот каким образом произошло всё это. Мы привели потому это, чтобы читатель мог сам видеть, что это случилось совершенно по необходимости и другого имени дать было никак невозможно. Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько ни переменялось директоров и всяких начальников, его видели всё на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове. В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения. Сторожа не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приемную пролетела простая муха. Начальники поступали с ним как-то холодно-деспотически. Какой-нибудь помощник столоначальника прямо совал ему под нос бумаги, не сказав даже: «перепишите», или: «вот интересное, хорошенькое дельце», или что-нибудь приятное, как употребляется в благовоспитанных службах. И он брал, посмотрев только на бумагу, не глядя, кто ему подложил и имел ли на то право. Он брал и тут же пристраивался писать ее. Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто всё переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» – и в этих проникающих словах звенели другие слова: «Я брат твой». И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным…

Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, – нет, он служил с любовью. Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники; но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу. Впрочем, нельзя сказать, чтобы не было к нему никакого внимания. Один директор, будучи добрый человек и желая вознаградить его за долгую службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье; именно из готового уже дела велено было ему сделать какое-то отношение в другое присутственное место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул да переменить кое-где глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно, тер лоб и, наконец, сказал: «Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь». С тех пор оставили его навсегда переписывать. Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало. Он не думал вовсе о своем платье: вицмундир у него был не зеленый, а какого-то рыжевато-мучного цвета. Воротничок на нем был узенький, низенький, так что шея его, несмотря на то что не была длинна, выходя из воротника, казалась необыкновенно длинною, как у тех гипсовых котенков, болтающих головами, которых носят на головах целыми десятками русские иностранцы. И всегда что-нибудь да прилипало к его вицмундиру: или сенца кусочек, или какая-нибудь ниточка; к тому же он имел особенное искусство, ходя по улице, поспевать под окно именно в то самое время, когда из него выбрасывали всякую дрянь, и оттого вечно уносил на своей шляпе арбузные и дынные корки и тому подобный вздор. Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улице, на что, как известно, всегда посмотрит его же брат, молодой чиновник, простирающий до того проницательность своего бойкого взгляда, что заметит даже, у кого на другой стороне тротуара отпоролась внизу панталон стремешка, – что вызывает всегда лукавую усмешку на лице его.

Но Акакий Акакиевич если и глядел на что, то видел на всем свои чистые, ровным почерком выписанные строки, и только разве если, неизвестно откуда взявшись, лошадиная морда помещалась ему на плечо и напускала ноздрями целый ветер в щеку, тогда только замечал он, что он не на середине строки, а скорее на середине улицы. Приходя домой, он садился тот же час за стол, хлебал наскоро свои щи и ел кусок говядины с луком, вовсе не замечая их вкуса, ел всё это с мухами и со всем тем, что ни посылал Бог на ту пору. Заметивши, что желудок начинал пучиться, вставал из-за стола, вынимал баночку с чернилами и переписывал бумаги, принесенные на дом. Если же таких не случалось, он снимал нарочно, для собственного удовольствия, копию для себя, особенно если бумага была замечательна не по красоте слога, но по адресу к какому-нибудь новому или важному лицу.

Даже в те часы, когда совершенно потухает петербургское серое небо и весь чиновный народ наелся и отобедал, кто как мог, сообразно с получаемым жалованьем и собственной прихотью, – когда всё уже отдохнуло после департаментского скрипенья перьями, беготни, своих и чужих необходимых занятий и всего того, что задает себе добровольно, больше даже, чем нужно, неугомонный человек, – когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время: кто побойчее, несется в театр; кто на улицу, определяя его на рассматриванье кое-каких шляпенок; кто на вечер – истратить его в комплиментах какой-нибудь смазливой девушке, звезде небольшого чиновного круга; кто, и это случается чаще всего, идет просто к своему брату в четвертый или третий этаж, в две небольшие комнаты с передней или кухней и кое-какими модными претензиями, лампой или иной вещицей, стоившей многих пожертвований, отказов от обедов, гуляний, – словом, даже в то время, когда все чиновники рассеиваются по маленьким квартиркам своих приятелей поиграть в штурмовой вист, прихлебывая чай из стаканов с копеечными сухарями, затягиваясь дымом из длинных чубуков, рассказывая во время сдачи какую-нибудь сплетню, занесшуюся из высшего общества, от которого никогда и ни в каком состоянии не может отказаться русский человек, или даже, когда не о чем говорить, пересказывая вечный анекдот о коменданте, которому пришли сказать, что подрублен хвост у лошади Фальконетова монумента, – словом, даже тогда, когда всё стремится развлечься, – Акакий Акакиевич не предавался никакому развлечению. Никто не мог сказать, чтобы когда-нибудь видел его на каком-нибудь вечере. Написавшись всласть, он ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне: что-то Бог пошлет переписывать завтра? Так протекала мирная жизнь человека, который с четырьмястами жалованья умел быть довольным своим жребием, и дотекла бы, может быть, до глубокой старости, если бы не было разных бедствий, рассыпанных на жизненной дороге не только титулярным, но даже тайным, действительным, надворным и всяким советникам, даже и тем, которые не дают никому советов, ни от кого не берут их сами.

Есть в Петербурге сильный враг всех, получающих четыреста рублей в год жалованья или около того. Враг этот не кто другой, как наш северный мороз, хотя, впрочем, и говорят, что он очень здоров. В девятом часу утра, именно в тот час, когда улицы покрываются идущими в департамент, начинает он давать такие сильные и колючие щелчки без разбору по всем носам, что бедные чиновники решительно не знают, куда девать их. В это время, когда даже у занимающих высшие должности болит от морозу лоб и слезы выступают в глазах, бедные титулярные советники иногда бывают беззащитны. Всё спасение состоит в том, чтобы в тощенькой шинелишке перебежать как можно скорее пять-шесть улиц и потом натопаться хорошенько ногами в швейцарской, пока не оттают таким образом все замерзнувшие на дороге способности и дарованья к должностным отправлениям. Акакий Акакиевич с некоторого времени начал чувствовать, что его как-то особенно сильно стало пропекать в спину и плечо, несмотря на то что он старался перебежать как можно скорее законное пространство. Он подумал, наконец, не заключается ли каких грехов в его шинели. Рассмотрев ее хорошенько у себя дома, он открыл, что в двух-трех местах, именно на спине и на плечах, она сделалась точная серпянка: сукно до того истерлось, что сквозило, и подкладка расползлась. Надобно знать, что шинель Акакия Акакиевича служила тоже предметом насмешек чиновникам; от нее отнимали даже благородное имя шинели и называли ее капотом. В самом деле, она имела какое-то странное устройство: воротник ее уменьшался с каждым годом более и более, ибо служил на подтачиванье других частей ее. Подтачиванье не показывало искусства портного и выходило, точно, мешковато и некрасиво. Увидевши, в чем дело, Акакий Акакиевич решил, что шинель нужно будет снести к Петровичу, портному, жившему где-то в четвертом этаже по черной лестнице, который, несмотря на свой кривой глаз и рябизну по всему лицу, занимался довольно удачно починкой чиновничьих и всяких других панталон и фраков, – разумеется, когда бывал в трезвом состоянии и не питал в голове какого-нибудь другого предприятия. Об этом портном, конечно, не следовало бы много говорить, но так как уже заведено, чтобы в повести характер всякого лица был совершенно означен, то, нечего делать, подавайте нам и Петровича сюда. Сначала он назывался просто Григорий и был крепостным человеком у какого-то барина; Петровичем он начал называться с тех пор, как получил отпускную и стал попивать довольно сильно по всяким праздникам, сначала по большим, а потом, без разбору, по всем церковным, где только стоял в календаре крестик. С этой стороны он был верен дедовским обычаям и, споря с женой, называл ее мирскою женщиной и немкой. Так как мы уже заикнулись про жену, то нужно будет и о ней сказать слова два; но, к сожалению, о ней не много было известно, разве только то, что у Петровича есть жена, носит даже чепчик, а не платок; но красотою, как кажется, она не могла похвастаться; по крайней мере при встрече с нею одни только гвардейские солдаты заглядывали ей под чепчик, моргнувши усом и испустивши какой-то особый голос.

Взбираясь по лестнице, ведшей к Петровичу, которая, надобно отдать справедливость, была вся умащена водой, помоями и проникнута насквозь тем спиртуозным запахом, который ест глаза и, как известно, присутствует неотлучно на всех черных лестницах петербургских домов, – взбираясь по лестнице, Акакий Акакиевич уже подумывал о том, сколько запросит Петрович, и мысленно положил не давать больше двух рублей. Дверь была отворена, потому что хозяйка, готовя какую-то рыбу, напустила столько дыму в кухне, что нельзя было видеть даже и самых тараканов. Акакий Акакиевич прошел через кухню, не замеченный даже самою хозяйкою, и вступил, наконец, в комнату, где увидел Петровича, сидевшего на широком деревянном некрашеном столе и подвернувшего под себя ноги свои, как турецкий паша. Ноги, по обычаю портных, сидящих за работою, были нагишом. И прежде всего бросился в глаза большой палец, очень известный Акакию Акакиевичу, с каким-то изуродованным ногтем, толстым и крепким, как у черепахи череп. На шее у Петровича висел моток шелку и ниток, а на коленях была какая-то ветошь. Он уже минуты с три продевал нитку в иглиное ухо, не попадал и потому очень сердился на темноту и даже на самую нитку, ворча вполголоса: «Не лезет, варварка; уела ты меня, шельма этакая!» Акакию Акакиевичу было неприятно, что он пришел именно в ту минуту, когда Петрович сердился: он любил что-либо заказывать Петровичу тогда, когда последний был уже несколько под куражем, или, как выражалась жена его: «осадился сивухой, одноглазый черт». В таком состоянии Петрович обыкновенно очень охотно уступал и соглашался, всякий раз даже кланялся и благодарил. Потом, правда, приходила жена, плачась, что муж-де был пьян и потому дешево взялся; но гривенник, бывало, один прибавишь, и дело в шляпе. Теперь же Петрович был, казалось, в трезвом состоянии, а потому крут, несговорчив и охотник заламливать черт знает какие цены. Акакий Акакиевич смекнул это и хотел было уже, как говорится, на попятный двор, но уж дело было начато. Петрович прищурил на него очень пристально свой единственный глаз, и Акакий Акакиевич невольно выговорил:

– Здравствуй, Петрович!

– Здравствовать желаю, судырь, – сказал Петрович и покосил свой глаз на руки Акакия Акакиевича, желая высмотреть, какого рода добычу тот нес.

– А я вот к тебе, Петрович, того…

Нужно знать, что Акакий Акакиевич изъяснялся большею частью предлогами, наречиями и, наконец, такими частицами, которые решительно не имеют никакого значения. Если же дело было очень затруднительно, то он даже имел обыкновение совсем не оканчивать фразы, так что весьма часто, начавши речь словами: «Это, право, совершенно того…», а потом уже и ничего не было, и сам он позабывал, думая, что всё уже выговорил.

– Что ж такое? – сказал Петрович и обсмотрел в то же время своим единственным глазом весь вицмундир его, начиная с воротника до рукавов, спинки, фалд и петлей, – что всё было ему очень знакомо, потому что было собственной его работы. Таков уж обычай у портных: это первое, что он сделает при встрече.

– А я вот того, Петрович… шинель-то, сукно… вот видишь, везде в других местах совсем крепкое, оно немножко запылилось, и кажется, как будто старое, а оно новое, да вот только в одном месте немного того… на спине, да еще вот на плече одном немного попротерлось, да вот на этом плече немножко – видишь, вот и всё. И работы немного…

Петрович взял капот, разложил его сначала на стол, рассматривал долго, покачал головою и полез рукою на окно за круглой табакеркой с портретом какого-то генерала, какого именно неизвестно, потому что место, где находилось лицо, было проткнуто пальцем и потом заклеено четвероугольным лоскуточком бумажки. Понюхав табаку, Петрович растопырил капот на руках и рассмотрел его против света и опять покачал головою. Потом обратил его подкладкой вверх и вновь покачал, вновь снял крышку с генералом, заклеенным бумажкой, и, натащивши в нос табаку, закрыл, спрятал табакерку и, наконец, сказал:

– Нет, нельзя поправить: худой гардероб!

У Акакия Акакиевича при этих словах ёкнуло сердце.

– Отчего же нельзя, Петрович? – сказал он почти умоляющим голосом ребенка. – Ведь только всего что на плечах поистерлось, ведь у тебя есть же какие-нибудь кусочки…

– Да кусочки-то можно найти, кусочки найдутся, – сказал Петрович, – да нашить-то нельзя: дело совсем гнилое, тронешь иглой – а вот уж оно и ползет.

– Пусть ползет, а ты тотчас заплаточку.

– Да заплаточки не на чем положить, укрепиться ей не за что, подержка больно велика. Только слава, что сукно, а подуй ветер, так разлетится.

– Ну, да уж прикрепи. Как же этак, право, того!..

– Нет, – сказал Петрович решительно, – ничего нельзя сделать. Дело совсем плохое. Уж вы лучше, как придет зимнее холодное время, наделайте из нее себе онучек, потому что чулок не греет. Это немцы выдумали, чтобы побольше себе денег забирать (Петрович любил при случае кольнуть немцев); а шинель уж, видно, вам придется новую делать.

При слове «новую» у Акакия Акакиевича затуманило в глазах, и всё, что ни было в комнате, так и пошло пред ним путаться. Он видел ясно одного только генерала с заклеенным бумажкой лицом, находившегося на крышке Петровичевой табакерки.

– Как же новую? – сказал он, всё еще как будто находясь во сне. – Ведь у меня и денег на это нет.

– Да, новую, – сказал с варварским спокойствием Петрович.

– Ну, а если бы пришлось новую, как бы она того…

– То есть, что будет стоить?

– Да три полсотни с лишком надо будет приложить, – сказал Петрович и сжал при этом значительно губы. Он очень любил сильные эффекты, любил вдруг как-нибудь озадачить совершенно и потом поглядеть искоса, какую озадаченный сделает рожу после таких слов.

– Полтораста рублей за шинель! – вскрикнул бедный Акакий Акакиевич, вскрикнул, может быть, в первый раз отроду, ибо отличался всегда тихостью голоса.

– Да-с, – сказал Петрович, – да еще какова шинель. Если положить на воротник куницу да пустить капишон на шелковой подкладке, так и в двести войдет.

– Петрович, пожалуйста, – говорил Акакий Акакиевич умоляющим голосом, не слыша и не стараясь слышать сказанных Петровичем слов и всех его эффектов, – как-нибудь поправь, чтобы хоть сколько-нибудь еще послужила.

– Да нет, это выйдет: и работу убивать и деньги попусту тратить, – сказал Петрович, и Акакий Акакиевич после таких слов вышел совершенно уничтоженный.

А Петрович, по уходе его, долго еще стоял, значительно сжавши губы и не принимаясь за работу, будучи доволен, что и себя не уронил, да и портного искусства тоже не выдал.

Вышед на улицу, Акакий Акакиевич был как во сне. «Этаково-то дело этакое, – говорил он сам себе, – я, право, и не думал, чтобы оно вышло того… – А потом, после некоторого молчания, прибавил: – Так вот как! наконец вот что вышло, а я, право, совсем и предполагать не мог, чтобы оно было этак». За сим последовало опять долгое молчание, после которого он произнес: «Так этак-то! вот какое уж, точно, никак неожиданное, того… этого бы никак… этакое-то обстоятельство!» Сказавши это, он, вместо того чтобы идти домой, пошел совершенно в противную сторону, сам того не подозревая. Дорогою задел его всем нечистым своим боком трубочист и вычернил всё плечо ему; целая шапка извести высыпалась на него с верхушки строившегося дома. Он ничего этого не заметил, и потом уже, когда натолкнулся на будочника, который, поставя около себя свою алебарду, натряхивал из рожка на мозолистый кулак табаку, тогда только немного очнулся, и то потому, что будочник сказал: «Чего лезешь в самое рыло, разве нет тебе трухтуара?» Это заставило его оглянуться и поворотить домой. Здесь только он начал собирать мысли, увидел в ясном и настоящем виде свое положение, стал разговаривать с собою уже не отрывисто, но рассудительно и откровенно, как с благоразумным приятелем, с которым можно поговорить о деле самом сердечном и близком. «Ну нет, – сказал Акакий Акакиевич, – теперь с Петровичем нельзя толковать: он теперь того… жена, видно, как-нибудь поколотила его. А вот я лучше приду к нему в воскресный день утром: он после канунешной субботы будет косить глазом и заспавшись, так ему нужно будет опохмелиться, а жена денег не даст, а в это время я ему гривенничек и того, в руку, он и будет сговорчивее и шинель тогда и того…» Так рассудил сам с собою Акакий Акакиевич, ободрил себя и дождался первого воскресенья, и, увидев издали, что жена Петровича куда-то выходила из дому, он прямо к нему. Петрович, точно, после субботы сильно косил глазом, голову держал к полу и был совсем заспавшись; но при всем том, как только узнал, в чем дело, точно как будто его черт толкнул. «Нельзя, – сказал, – извольте заказать новую». Акакий Акакиевич тут-то и всунул ему гривенничек. «Благодарствую, судырь, подкреплюсь маленечко за ваше здоровье, – сказал Петрович, – а уж об шинели не извольте беспокоиться: она ни на какую годность не годится. Новую шинель уж я вам сошью на славу, уж на этом постоим».

Акакий Акакиевич еще было насчет починки, но Петрович не дослышал и сказал: «Уж новую я вам сошью беспременно, в этом извольте положиться, старанье приложим. Можно будет даже так, как пошла мода: воротник будет застегиваться на серебряные лапки под аплике».

Тут-то увидел Акакий Акакиевич, что без новой шинели нельзя обойтись, и поник совершенно духом. Как же, в самом деле, на что, на какие деньги ее сделать? Конечно, можно бы отчасти положиться на будущее награждение к празднику, но эти деньги давно уже размещены и распределены вперед. Требовалось завести новые панталоны, заплатить сапожнику старый долг за приставку новых головок к старым голенищам, да следовало заказать швее три рубахи, да штуки две того белья, которое неприлично называть в печатном слоге, – словом, все деньги совершенно должны были разойтися; и если бы даже директор был так милостив, что вместо сорока рублей наградных определил бы сорок пять или пятьдесят, то всё-таки останется какой-нибудь самый вздор, который в шинельном капитале будет капля в море. Хотя, конечно, он знал, что за Петровичем водилась блажь заломить вдруг черт знает какую непомерную цену, так что уж, бывало, сама жена не могла удержаться, чтобы не вскрикнуть: «Что ты с ума сходишь, дурак такой! В другой раз ни за что возьмет работать, а теперь разнесла его нелегкая запросить такую цену, какой и сам не стоит». Хотя, конечно, он знал, что Петрович и за восемьдесят рублей возьмется сделать; однако всё же откуда взять эти восемьдесят рублей? Еще половину можно бы найти: половина бы отыскалась; может быть, даже немножко и больше; но где взять другую половину?.. Но прежде читателю должно узнать, где взялась первая половина. Акакий Акакиевич имел обыкновение со всякого истрачиваемого рубля откладывать по грошу в небольшой ящичек, запертый на ключ, с прорезанною в крышке дырочкой для бросания туда денег. По истечении всякого полугода он ревизовал накопившуюся медную сумму и заменял ее мелким серебром. Так продолжал он с давних пор, и, таким образом, в продолжение нескольких лет оказалось накопившейся суммы более чем на сорок рублей. Итак, половина была в руках; но где же взять другую половину? Где взять другие сорок рублей? Акакий Акакиевич думал, думал и решил, что нужно будет уменьшить обыкновенные издержки, хотя по крайней мере в продолжение одного года: изгнать употребление чаю по вечерам, не зажигать по вечерам свечи, а если что понадобится делать, идти в комнату к хозяйке и работать при ее свечке; ходя по улицам, ступать как можно легче и осторожнее по камням и плитам, почти на цыпочках, чтобы таким образом не истереть скоровременно подметок; как можно реже отдавать прачке мыть белье, а чтобы не занашивалось, то всякий раз, приходя домой, скидать его и оставаться в одном только демикотоновом халате, очень давнем и щадимом даже самим временем. Надобно сказать правду, что сначала ему было несколько трудно привыкать к таким ограничениям, но потом как-то привыклось и пошло на лад; даже он совершенно приучился голодать по вечерам; но зато он питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели. С этих пор как будто самое существование его сделалось как-то полнее, как будто бы он женился, как будто какой-то другой человек присутствовал с ним, как будто он был не один, а какая-то приятная подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, – и подруга эта была не кто другая, как та же шинель на толстой вате, на крепкой подкладке без износу. Он сделался как-то живее, даже тверже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель. С лица и с поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность, – словом, все колеблющиеся и неопределенные черты. Огонь порою показывался в глазах его, в голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли: не положить ли, точно, куницу на воротник? Размышления об этом чуть не навели на него рассеянности. Один раз, переписывая бумагу, он чуть было даже не сделал ошибки, так что почти вслух вскрикнул «ух!» и перекрестился. В продолжение каждого месяца он хотя один раз наведывался к Петровичу, чтобы поговорить о шинели, где лучше купить сукна, и какого цвета, и в какую цену, и хотя несколько озабоченный, но всегда довольный возвращался домой, помышляя, что, наконец, придет же время, когда всё это купится и когда шинель будет сделана. Дело пошло даже скорее, чем он ожидал. Противу всякого чаяния, директор назначил Акакию Акакиевичу не сорок или сорок пять, а целых шестьдесят рублей; уж предчувствовал ли он, что Акакию Акакиевичу нужна шинель, или само собой так случилось, но только у него чрез это очутилось лишних двадцать рублей. Это обстоятельство ускорило ход дела. Еще каких-нибудь два-три месяца небольшого голодания – и у Акакия Акакиевича набралось точно около восьмидесяти рублей. Сердце его, вообще весьма покойное, начало биться. В первый же день он отправился вместе с Петровичем в лавки. Купили сукна очень хорошего – и немудрено, потому что об этом думали еще за полгода прежде и редкий месяц не заходили в лавки применяться к ценам; зато сам Петрович сказал, что лучше сукна и не бывает. На подкладку выбрали коленкору, но такого добротного и плотного, который, по словам Петровича, был еще лучше шелку и даже на вид казистей и глянцовитей. Куницы не купили, потому что была, точно, дорога; а вместо ее выбрали кошку, лучшую, какая только нашлась в лавке, кошку, которую издали можно было всегда принять за куницу. Петрович провозился за шинелью всего две недели, потому что много было стеганья, а иначе она была бы готова раньше. За работу Петрович взял двенадцать рублей – меньше никак нельзя было: всё было решительно шито на шелку, двойным мелким швом, и по всякому шву Петрович потом проходил собственными зубами, вытесняя ими разные фигуры. Это было… трудно сказать, в который именно день, но, вероятно, в день самый торжественнейший в жизни Акакия Акакиевича, когда Петрович принес, наконец, шинель. Он принес ее поутру, перед самым тем временем, как нужно было идти в департамент. Никогда бы в другое время не пришлась так кстати шинель, потому что начинались уже довольно крепкие морозы и, казалось, грозили еще более усилиться. Петрович явился с шинелью, как следует хорошему портному. В лице его показалось выражение такое значительное, какого Акакий Акакиевич никогда еще не видал. Казалось, он чувствовал в полной мере, что сделал немалое дело и что вдруг показал в себе бездну, разделяющую портных, которые подставляют только подкладки и переправляют, от тех, которые шьют заново. Он вынул шинель из носового платка, в котором ее принес; платок был только что от прачки, он уже потом свернул его и положил в карман для употребления. Вынувши шинель, он весьма гордо посмотрел и, держа в обеих руках, набросил весьма ловко на плеча Акакию Акакиевичу; потом потянул и осадил ее сзади рукой книзу; потом драпировал ею Акакия Акакиевича несколько нараспашку. Акакий Акакиевич, как человек в летах, хотел попробовать в рукава; Петрович помог надеть и в рукава, – вышло, что и в рукава была хороша. Словом, оказалось, что шинель была совершенно и как раз впору. Петрович не упустил при сем случае сказать, что он так только, потому что живет без вывески на небольшой улице и притом давно знает Акакия Акакиевича, потому взял так дешево; а на Невском проспекте с него бы взяли за одну только работу семьдесят пять рублей. Акакий Акакиевич об этом не хотел рассуждать с Петровичем, да и боялся всех сильных сумм, какими Петрович любил запускать пыль. Он расплатился с ним, поблагодарил и вышел тут же в новой шинели в департамент. Петрович вышел вслед за ним и, оставаясь на улице, долго еще смотрел издали на шинель и потом пошел нарочно в сторону, чтобы, обогнувши кривым переулком, забежать вновь на улицу и посмотреть еще раз на свою шинель с другой стороны, то есть прямо в лицо. Между тем Акакий Акакиевич шел в самом праздничном расположении всех чувств. Он чувствовал всякий миг минуты, что на плечах его новая шинель, и несколько раз даже усмехнулся от внутреннего удовольствия. В самом деле, две выгоды: одно то, что тепло, а другое, что хорошо. Дороги он не приметил вовсе и очутился вдруг в департаменте; в швейцарской он скинул шинель, осмотрел ее кругом и поручил в особенный надзор швейцару. Неизвестно, каким образом в департаменте все вдруг узнали, что у Акакия Акакиевича новая шинель и что уже капота более не существует. Все в ту же минуту выбежали в швейцарскую смотреть новую шинель Акакия Акакиевича. Начали поздравлять его, приветствовать, так что тот сначала только улыбался, а потом сделалось ему даже стыдно. Когда же все, приступив к нему, стали говорить, что нужно вспрыснуть новую шинель и что по крайней мере он должен задать им всем вечер, Акакий Акакиевич потерялся совершенно, не знал, как ему быть, что такое отвечать и как отговориться. Он уже минут через несколько, весь закрасневшись, начал было уверять довольно простодушно, что это совсем не новая шинель, что это так, что это старая шинель. Наконец один из чиновников, какой-то даже помощник столоначальника, вероятно для того, чтобы показать, что он ничуть не гордец и знается даже с низшими себя, сказал: «Так и быть, я вместо Акакия Акакиевича даю вечер и прошу ко мне сегодня на чай: я же, как нарочно, сегодня именинник». Чиновники, натурально, тут же поздравили помощника столоначальника и приняли с охотою предложение. Акакий Акакиевич начал было отговариваться, но все стали говорить, что неучтиво, что просто стыд и срам, и он уж никак не мог отказаться. Впрочем, ему потом сделалось приятно, когда вспомнил, что он будет иметь чрез то случай пройтись даже и ввечеру в новой шинели. Этот весь день был для Акакия Акакиевича точно самый большой торжественный праздник. Он возвратился домой в самом счастливом расположении духа, скинул шинель и повесил ее бережно на стене, налюбовавшись еще раз сукном и подкладкой, и потом нарочно вытащил, для сравненья, прежний капот свой, совершенно расползшийся. Он взглянул на него, и сам даже засмеялся: такая была далекая разница! И долго еще потом за обедом он всё усмехался, как только приходило ему на ум положение, в котором находился капот. Пообедал он весело и после обеда уж ничего не писал, никаких бумаг, а так немножко посибаритствовал на постели, пока не потемнело. Потом, не затягивая дела, оделся, надел на плеча шинель и вышел на улицу. Где именно жил пригласивший чиновник, к сожалению, не можем сказать: память начинает нам сильно изменять, и всё, что ни есть в Петербурге, все улицы и домы слились и смешались так в голове, что весьма трудно достать оттуда что-нибудь в порядочном виде. Как бы то ни было, но верно по крайней мере то, что чиновник жил в лучшей части города, – стало быть, очень не близко от Акакия Акакиевича. Сначала надо было Акакию Акакиевичу пройти кое-какие пустынные улицы с тощим освещением, но по мере приближения к квартире чиновника улицы становились живее, населенней и сильнее освещены. Пешеходы стали мелькать чаще, начали попадаться и дамы, красиво одетые, на мужчинах попадались бобровые воротники, реже встречались ваньки с деревянными решетчатыми своими санками, утыканными позолоченными гвоздочками, – напротив, всё попадались лихачи в малиновых бархатных шапках, с лакированными санками, с медвежьими одеялами, и пролетали улицу, визжа колесами по снегу, кареты с убранными козлами.